Начальная страница

Тарас Шевченко

Энциклопедия жизни и творчества

?

8

Тарас Шевченко

Варіанти тексту

Опис варіантів

Лукия, перестилая ввечеру постельку Марка, нашла под подушкою червонец и сейчас догадалась, что это было дело его нежного папаши, взяла его в руки и д[умала?] не знала, что с ним делать. Подумавши немного, она опустила его в пазуху и молча продолжала свое дело.

Яким поворчал еще немного Охотник сдержал свое слово: он каждую неделю исправно два и три раза посещал хутор, только без всякого со стороны сердечной поощрения. Поил Якима кизляркою, а Яким его потчевал десятилетнею выстоялкою. Тем и кончалися его визиты. Лукия всегда убегала из хаты, когда его только завидит, а он был до того скромен или лукав, что никогда ни слова не сказал старикам про их наймичку. Как будто он ее никогда и не видал.

Любовался всегда своим Марком, как совершенно для него посторонний, привозил ему ино[гда] всегда пряники, а иногда и другие гостинцы, чем и успел приласкать к себе дитя. Так что, бывало, когда он входил в хату, то оно бежало к нему навстречу, протягивая ручонки, и кричало:

– Да-да.

В Великом посту, когда старики говели и с пятницы на субботу осталися ночевать у отца Нила, чтобы не проспать заутрени, корнет перед вечером приехал на хутор. Он знал, что старики в селе и ночевать не будут дома. Оставил с денщиком своего коня, а сам прокрался, как вор, на двор и потом в хату.

Лукия в это время играла с Марком и, когда увидела его в хате, то вскрикнула и чуть ребенка из рук не уронила.

Они молча остановились друг перед другом. Марко протянул к нему ручонки и сказал свое обычное «да-да». Но «да-да» не отвечал ни слова на привет Марка. А Лукия схватила его ручонки и прижала к себе.

Долго продолжалося молчание. Наконец он заговорил:

– Скажи, Лукеюшка, за что ты меня не любишь, зачем ты от меня прячешься всякий раз, когда я сюда приеду? – Лукия молчала.

– Я мучуся! Я страдаю! Я умираю без тебя, мой цветочек прекрасный цветочек мой прекрасный, мой розан ненаглядный. Проговори хоть одно слово, хоть взгляни на меня!

Она взглянула на него, но не ска[зала] проговорила ни слова.

– За что я тебе вдруг немилым стал? Вспомни ты темный сад и к[ороткие] те короткие сладкие минуты, что мы проводили с тобой.

Она опять взглянула на него, и из прекрасных ее карых очей покатилися крупные слезы.

– Чего ты плачешь, моя прекрасная? Или тебе стало жаль прошлого? Что ж, от тебя зависит, начнем снова.

Она плюнула ему в глаза.

– Не сердися, моя крошечка, я тебе всего, всего себя, всю жизнь свою тебе отдам.

Лукия с омерзением отворотилась от него, подошла к двери и, отворивши дверь, громко крикнула:

– Катре!

– Не зови никого, побудь со мною наедине, я тебе всю правду, всю истину скажу. И, ежели есть у тебя хоть искра чувства, ты извинишь меня!

Между тем вошла в хату со скалкою в руках дюжая Катря.

– Катре, голубочко, побудь с этим паном, а я вынесу Марка в другую хату, а то он его боится и плачет.

И с этим словом она вышла из хаты. Через минуту она возвратилась, держа в руке червонец. Подошла к нежному своему обожателю и, подавая ему червонец, сказала:

– Марко и без твоих червонцев богат, возьми. Он отодвинул ее руку. Она бросила ему червонец на пол и вышла из хаты.

Он поднял червонец, повертел его в руке, как бы раздумывая, что с ним делать.

– Вот тебе, голубушка, – сказал он Катре, подавая ей червонец. – Только ты пособи мне ее уломать.

Катря, взявши червонец, проговорила:

– Какой хорошенький дукачик! Что ж это у него дирочки нету? Как же его носить? Вот теперь если б доброе намисто.

– И монисто куплю, только ты уломай ее.

– Добре, уломаю.

И он вышел из хаты.

– За что это он ломать просил? – спросила Катря у входящей Лукии.

– Не знаю, – ответила она.

– Посмотри, какой хорошенький он мне дукачик подарил. Лукия взглянула на червонец и не сказала ни слова. О[на] Катря вышла, а Лукия осталася в светлице и всю ночь проплакала.

В субботу вв[ечеру?], после вечерни, старики возвратилися домой и не могли нахвалиться гостеприимством своего знакомого охотника. Он их после обеда от отца Нила зазвал к себе на в[ечерю?] квартиру, и чем уж он их не угощал? И чаем, и сахаром, и всякою всячиною, так что всего и не упомнишь. Одно только Марте не понравилось, что у него везде табак: и на столе табак, и на окнах табак, и на лаве табак – везде табак. Она думала, что у него и чай из табаку. А потому-то съела кусок кусочек сахару, а другой спрятала для Марка, а до чаю и рукой не прикоснулась. Еще одна вещь две вещи ей сильно не понравились: это собака на постели и лаке[й] денщик, такой старый, оборванный, грязный, на руках грязи, что и вихтем не отмоешь. И еще чудно: он уже сывый, а он на его ругает и все кричит: «Эй, малый!» – А в[прочем?] может, это по их московскому звычаю так и следует, Бог там их знает?

Посещения его продолжались по-прежнему, и по-прежнему без успеха. Он часто дарил разные безделушки дебелой и простоватой Катре. А та по простоте своей говорила ему, что Лукия каждый день з[а ним?] и ночь за ним плачет и что даст Бог Велыкодня дождаться, тогда можно будет просто в церковь да и «Исайя, ликуй».

Пост был в исходе. Нужно было и Лукии отговеться. Как же ей быть? Он теперь квартирует в Буртах, он не даст ей и Богу помолиться, а не то что отговеться. Подумавши, она попросилась у своих хозяев навестить своего отца и заодно отговеться в своем селе.

Старики охотно согласились и предложили ей сани и лошадь. Она отказала[ся] отказывалася, но не могла отказаться. А на говенье, кроме платы за службу, [Яким] дал ей карбованец.

После обеда, в воскресенье, на шестой неделе, она выехала из хутора на маленьких саночках прямо на Ромодановский шлях.

Не хотелося ей, бедной, ехать в свое село, но любовь дочери поборола в ней стыд покрытки. Она уже третий год не имела никаких сведений о своих родных.

С трепетом въехала она в свое родное село. Подъехала к воротам своим и вскрикнула в ужасе.

Ворота были разобраны, частокол повалился, соломенная крыша на хате ветром разорвана, и черные стропила виднелися, как ребра из полуистлевшего чудовища.

Привязала лошадь к оставшейся около ворот вербе, а сама вошла в хату.

Пустка, и снаружи, и внутри пустка!

– Куда же они делися, неужели умерлы? – спросила она сама себя и вышла из хаты.

У кого же она приютится теперь приютится?

У нее давно когда-то, года три тому назад, была знакомая край села, старая московка, у которой собирались вечерныци когда-то прежде собирались вечерныци. Она к ней и направила свою лошадку.

У этой старой московки почти на выгоне была не то что хата, а было не то, что называют хатой, а, вернее, то, что у нас называют куринем, т. е. ежели смотреть издали, то это скорее похоже на кучу навозу, нежели на жилище человека. Вблизи же она была, как говорится (и говорится справедливо), живописна. И живописна до такой степени, что я, хотя и не любитель подобных живописных вещей, беруся, однако же, нарисовать – того для, чтоб показать моим терпели[вым] почти сонным слушателям, что я не лгу, как какой-то курьер.

Ахнули в селе люди добрые, когда увидели около куреня московки клячу и едва заметные санишки.

– Откуда она взяла к[оня?] такое добро? – все в селе вскрикнули. – Ведь у нее давно уже вечерныци не собираются!

Пошли по селу толки – такие точно толки, как бывают в уездном городе, когда проедет по его единственной улице жандарм на тройке в чем-то [?].

Лукия, распрягши лошадь, привязала ее к санному полозу и, бросивши ей сенца, вошла в москалыхин куринь (это было в сумерки). Войдя, помолилася и едва-едва нащупала в [тряпках?] свою старую знакомую. Нащупавши, она сказала: «Добрывечир!»

– Добрывечир! – едва отвечало ей что-то.

Лукия ощупала тряпки, и а в тряпках завернуто что-то живое.

– Нездужаю; стара, погана, погана стала.

– Чи нема у вас лою, я б каганець засвитыла.

Ничого нема! И печь не топлена. Я позавчора ходила в гости, воротилася додому та й занедужала.

– Что же у вас болыть?

– Все болыть, моя голубко.

Лукия оставила ее и через полчаса возвратилася с дровами, затопила р[азвалившуюся?] полуразвалившуюся печь, нашла где-то под припичком с обитыми краями горшок и, положа в него снегу, приставила к огню.

– Спасыби тоби, – проговорила больная.

Пока грел[ася] растаивал снег и потом грелася вода, Лукия вышла на двор, посмотрела на клячу и на сани, на сани и говорила сама с собой: «Господы, у мене хоть добри чужие добри люды есть! А в не[и] у ней ни[кого] у нее никого нету, настоящая сирота».

Она подошла к саням, вынула из них торбу с паляныцями и молча вошла в хату. Вода в горшке уже кипела; она его отставила от огня и спросила хозяйку:

– Чи нема у вас какой-нибудь мисочки?

– Есть, голубко, на печке посмотри. Мне на днях Майчиха прислала рыбки, дай Бог ей доброе здоровье, так мисочки я ей еще не относила.

Лукия действительно нашла глиняную небольшую чашку, вымыла ее и налила, налила горячей воды и, подавая больной, сказала:

– Выпей ты горячои воды немного та съешь хоть кусочок паляныци, тебе лучше станет. Если б можно было достать шавлии, то оно бы еще лучше было. – И, говоря это, она отломила кусок белого хлеба и подала больной. Больная выпила воду, съела немного хлеба и благодарила свою лекарку.

– Тебя сама Матерь Божия послала ко мне.

– Лежи, не вставай, я тебя укрою. – И она укрыла ее своим тулупом. Между тем печка истопилася, она закрыла трубу. Больная начала дремать. Зазвонили к павечерне. Лукия надела белую свиту, осмотрела еще раз свою больную, вышла из хаты.

Она пошла к павечерне. Как она войдет в церковь? Ведь на нее все пальцами покажут. Все скажут ей в глаза, что она свою мать и отца в гроб свела.

«Пускай показывают на меня, – думала она себе, – пускай смеются, говорят, знущаются, я все вытерплю, все выстрадаю, я должна выстрадать, я великая грешница. Об одном только прошу Тебя, милосердый Боже мой, Те[бя?] пошли Ты здоровья и добрую долю моему единому сыну».

Опасения ее насчет насмешек были напрасны: народу было в церкви мало, и ее никто не заметил. Она же себе встановилася у самых дверей, а в церкви никто назад не обращается (по крайней мере так делается в наших селах).

Уже в сумерки она возвратилася в хатку и, увидя, что больная все еще спит, тихонько вышла из хаты, сводила свою лошадку к Суле, напоила ее и, приведя обратно, подложила ей сена и обошла кругом хаты, выбирая место, где бы уютно приютить свою лошадку. Хотя на дворе уже был март, но все-таки на случай ветру не помешало б приютить, но приюта совершенно никакого не было.

– Господи, какая она бедная! – сказала она. – Хоть бы тебе тынок какой, хоть бы хлевушка какой, – таки совершенно ничего! Как же она живет, горемычная!

И, проговоря это, она вошла в хату. Больная проснулася уже проснулася и п[однялась?] хотела подняться с постели, чтобы достать воды. Лукия подала ей простывшей воды и снова, уложила ее в постель и в потемках села на полу около ее постели. Больная заговорила:

– С меня как рукою сняло. Если бы не ты, то я не знаю, что бы со мной и было. Благодарю тебя, пускай Бог тебе заплатит.

Лукия молча вздохнула.

– Чего ты так тяжко вздыхаешь?

– Так, – отвечала Лукия.

– Может быть, ты тоже нездужаешь?

– Нет, слава Богу, здорова!

– Ах ты, моя бесталаннице! – сказала больная с чувством. – Я и забыла, при моей немощи, про твое тяжкое бесталанье! Ну, скажи ж мени, моя горлыце, живо ли оно, здорово ли оно, моя рыбочко?

– Слава Богу, здорово.

– Как же его зовут, моя галочка?

– Марком, – мало[ охотно?] неохотно ответила Лукия.

– О горе мое, тяжкое горе! – помолчав, заговорила больная снова. – Что же мы с тобою будем вечерять? Ведь у меня ничего нету.

– У меня паляныця есть.

– У тебя… у тебя… да у меня ничего нету.

– Даст Бог, и у тебя будет.

– А где же мы свитла возьмемо? – через минуту проговорила больная.

– Сегодня и так повечеряем. – И она ощупью нашла мешок с хлебом, подала кусок больной и себе другой отломила. Поужинавши, чем Бог послал, Лукия наведалась к лошади и, возвратясь в хату, помолилась Богу и легла на полу спать. Словоохотная стару[шка] пробовала с нею заговаривать, но Лукия, пожелавши ей доброй ночи, вскоре заснула или притворилась заснувшею.

На другой день поутру Лукия, возвратясь от заутредни, нашла свою пациентку на ногах. Она уже затопила печку и что-то приставила в горшке к огню. Увидя входящую Лукию, она быстро обратилась к ней и сказала:

– Добрыдень! Добрыдень, моя голубка! А я уже и печь затопила.

– Добрыдень вам! – сказала Лукия.

– А ты еще краше стала, как прежде была. Ей-богу, правда. Да у тебя и лошадь есть?

– Лошадь не моя, добрые люди позычылы.

– Добрые люди – спасыби им! Побудь ты, моя голубочко, недолго дома, а я сбегаю тоже к добрым людям, не добуду ли чего к обеду. Ведь ты знаешь, как я живу: где день, где ночь.

– Возьми у меня денег, за деньги скорее достанешь, нежели выпросишь.

– Правда! Правда твоя, голубко сыза. – И она взяла у нее копу грошами. – От тепер можна и на свежую рыбку рассчитывать, и на олию, и на все доброе. Хазяйнуй же, моя рыбко, я духом вернуся.

И она выбежала из хатки. Зазвонили к «Часам», хозяйка не возвращается в свою господу. Уже на шестый и на девятый звонят, ее все нету. Лукия хотела замкнуть хатку и идти в церковь. Но, горе, и засунуть нечем, не то чтобы замкнуть. Делать нечего, нужно дождаться, хату нельзя так оставить. Хоть, правду сказать, вору там совершенно нечего было делать. Наконец, далеко уже за полдень, пришла и хозяйка

Правда, она принесла, кроме съестных припасов, четыре свечи и даже кой-что из посуды, как-то: две ложки и что-то вроде черепка. И несмотря на все эти покупки, и сама еще была еще была навеселе. Бедняжка таки не утерпела, забежала к своей щирой приятельке-шинкарке.

– Вот тебе, моя голубка сыза, – сказала она скороговоркою, – вот тебе и все наше господарство. Теперь заходымося варить обедать.

– Вары вже ты без мене, – сказала Лукия, улыбнувшись. – Вары, а я пойду до церквы.

– Разве уже дзвонылы?

– Скоро задзвонять.

И действительно, вскоре стали благовестить к павечерне. Лукия оделась и ушла в церковь, хозяйка осталася одна и принялася за стряпню, тихо припевая:

Упылася я,

Не за ваши я –

В мене курка неслася,

Я за яйця впылася.

Не знаю, как назвать подобные явления в семье человечества: жалкими или счастливыми. Я думаю, скорее счастливыми, потому что они на всякое житейское горе почти смеются, и это, не думайте, чтоб было от недостатка того, что мы называем чувством. Совсем нет. Они чувствуют по-своему. Вот хоть, например, и эта бедная поющая старушонка. Бог ее знает, быть может, песня эта у нее выражает самый злой сарказм, а может быть, и самую чувствительную элегию. Или она готова рассказать вам свое грустное похождение в Казань и обратно с непритворным смехом, а на чужое полугоре готова зарыдать и сию же минуту утереть слезы, как ни в чем не бывало.

По-моему, счастливы подобные натуры. Когда Лукия пришла из церкви, у ней уже готов был смиренный ужини . Вместо стола накрыла свою пустую бодню, поставила на нее зажженную свечу, поставила свежую рыбу и поставила чверточку водки.

От водки и рыбы Лукия отказалась по той причине, что она говеет.

– Не хочеш, то як хочеш, моя голубко сыза, а я на старости выпью.

– Выпый на здоровья.

После вечери они долго еще просидели – Лукия за работою, а хозяйка за рассказами да расспросами. Лукия шила своему сыну к празднику обнову – жупанок из красной китайки и белую рубашечку с мережаным комиром.

– Так ты его с тех пор и не видала, голубко сыза?

– Ни.

– Его недавно вывели из нашего села у какое-то другое село на квартиру. И что же ты думаешь? Найшлася д[ура] така дура, что и туда за ным пошла. Может быть, знала Одарку Норивну, так вот она сама. Та й лыхо ж он с нею здесь и выделывал! Да и то правда, с одной ли ею!

При этом рассказе Лукия то бледнела, то краснела. Бедная женщина, неужели злость или ревность прокрадывается в твою смиренную душу? Забудь его, не стоит он твоего даже воспоминанья воспоминанья.

Так или почти так провожали они вечера в продолжение недели. Отговевшися, Лукия заложила лошадку, простилася с хозяйкою и выехала за село. В поле снегу уже почти не было, оставался кой-где по дороге, и то почерневший. Кое-как дотащилася она до Ромоданового шляху, а там оставила свои санишки, а лошадь повела за повод на хутор.

В сели довго говорылы

Дечого багато,

Та не чулы вже тых речей

Ни батько, ни маты.

Уланы же, когда узнали об о полюбовнице своего командира, то, глядя на нее, идущую из церкви, только улыбалися и усы крутили.

Сердобольные кумушки-соседушки, когда узнали, что она еще у московки квартировала, тогда и рукой махнули.


Примітки

Віхоть – жмут клоччя, шматок старої тканини тощо для миття і чищення чого-небудь.

«Исаия, ликуй» – церковна пісня (тропар), що виконується під час вінчання.

Шавлія – тут: настій або відвар із листя деяких видів шавлії – багаторічної рослини, що використовується як лікарський антисептичний засіб.

наше господарствогосподарство в російській мові зовсім не значить хозяйство, а значить царство, держава.

Зазвонили к павечерне. – Йдеться про велику навечірню – одну з церковних служб у православних християн, що, зокрема, правиться під час Великого посту.

Зазвонили к «Часам»… Уже на шестый и на девятый звонят… – «Часи» – богослужіння першого, третього, шостого, дев’ятого «часів» дня, позначувані так у Часослові. Шостий час відповідає першій, другій, третій, дев’ятий – четвертій, п’ятій і шостій годині пополудні. Служба шостого часу відбувається після літургії, дев’ятого – звичайно правиться з вечірнею, передуючи останній. У дні Великого посту служби третього, шостого та дев’ятого «часів» можуть відправлятися разом і мають особливу програму молитов і пісень.

«Упылася я…» – жартівлива народна пісня, див.: Zbiór wiadomośći do antropologii krajowej. – Kraków, 1883. – T. 7. – C. [203]. – № 50; запис зроблено в селі Юрківщина на Волині; варіант – Кримський А. Звенигородщина. – К, 1928. – С 138. Шевченко наводить цю пісню також у повістях «Музыкант», «Близнецы», «5Прогулка с удовольствием и не без морали».

«В сели довго говорылы…» – автоцитата з другого розділу поеми «Катерина».