Начальная страница

Тарас Шевченко

Энциклопедия жизни и творчества

?

9

Тарас Шевченко

Варіанти тексту

Опис варіантів

«Уже и Масляница, и Великий пост, и, наконец, праздники прошли, а я вам не написал ни одного слова. Не подумайте, мой бесценный, мой незабвенный благодетель, что я забываю вас! Боже меня сохрани от подобного греха. Во всех помышлениях, во всех начинаниях моих вы, как самое светлое, самое отрадное существо, присутствуете в моей благодарной душе.

Причина же моего молчания очень проста: о [чем] не о чем писать, однообразие. Нельзя сказать, чтобы это однообразие было скучное, монотонное. Напротив, дни, недели и месяцы для меня летят незаметно. Какое благодетельное дело труд, особенно если он находит поощрение! А я, слава Богу, в поощрении не нуждаюсь. Я: на экзаменах я постоянно не сажусь ниже третьего №. Карл Павлович постоянно мною доволен – какое же может быть отраднее, существеннее поощрение для художника? Я безгранично счастлив! Эскиз мой на конкурсе приняли без малейшей перемены, и я уже принялся за программу.

Сюжет я полюбил, он мне совершенно по душе, и я весь ему предался. Это сцена из «Илиады» – Андромаха над телом Патрокла. Теперь только я совершенно понял, как необходимо изучение антиков и вообще жизни и искусства древних греков. И как мне в этом случае французский пригодился. Я не знаю, как [благодарить] доброго Демского за эту услугу. Мы очень оригинально встретили праздник Христова Воскресения с Карлом Павловичем. Он вч[ера] днем еще говорил мне, что намерен идти к заутрене в Казанский собор, чтобы посмотреть свою картину при огненном освещении и церков[ный] крестный ход. Ввечеру велел он подать чай в 10 часов, чтобы незаметнее прошло время. Я налил ему и себе чаю. Он закурил сигару, лег на кушетку и начал читать вслух «Пертскую красавицу». А я ходил взад и вперед по комнате. Только я и помню.

Потом слышу неясно как будто гром, раскрываю глаза – в комнате светло, лампа на столе едва горит. Карл Павлович спит на кушетке, книга на полу лежит, а я лежу в креслах и слушаю, как из пушек стреляют. Погасивши лампу, я тихонько вышел из комнаты и пошел к себе на квартиру. Штернберг еще спал. Я умылся, оделся и вышел на улицу. Наро[д] Люди уже с освященными пасками выходили из Андреевской церкви. Утро было настоящее праздничное.

И знаете, что меня больше всего занимало в это время? Совестно сказать. А сказать необходимо, необходимо потому, что мне грешно было бы скрывать от вас какую бы то ни было мысль или ощущение. Я был в это время настоящий ребенок. Меня больше всего занимал тогда мой новый непромокаемый плащ. Не странно ли? Меня тешит праздничная обнова. А если подумать, так и не странно. Глядя на полы своего блестящего плаща, я думал: «Давно ли я в затрапезном, запачканном халате не смел и помышлять о подобном блестящем наряде. А теперь! Сто рублей бросаю за какой-нибудь плащ. Просто Овидиево превращение. Или, бывало, промыслишь как-нибудь эту бедную полтину и несешь ее в раек, не выбирая спектакля. И за полтину, бывало, так пр[остосердечно?] чистосердечно нахохочуся и горько наплачуся, что иному и во всю жизнь свою не приведется так плакать и так смеяться. И давно ли то было? Вчера, не дальше, – и такая чудная перемена. Теперь, например, я уже иначе не иду в театр, как в кресла и редко когда в места за креслами, и иду смотреть не что попало, а норовлю попасть или на бенефис, или на повторение бенефиса, или хоть и старое что-нибудь, то всегда с выбором. Правда, что я утратил уже тот непритворный смех и искренные слезы, но мне их почти не жаль».

Вспоминая все это, я вас вспоминаю, мой незабвенный благодетель, и то святое утро, в которое вас сам Бог навел на меня в Летнем саду, чтобы взять меня из грязи и ничтожества.

Праздник встретил я в семействе Уваровых. Не подумайте – графов. Боже сохрани, мы еще так высоко не летаем.

Это простое, скромное купеческое семейство, но такое доброе, милое, гармоничное, что дай Бог, чтобы все семейства на свете были таковы. Я принят у них как самый близкий родной. Карл Павлович тоже их нередко посещает.

Праздник провели мы весело. В продолжение недели ни разу не обедали у мадам Юргенс, а все в гостях – то у Йохима, то Шмидта, то Фицтума, а вечера или в театре, или у Шмидта. Соседка наша по-прежнему нас посещает, и все такая же шалунья, как и прежде была. Жаль, что она не может служить мне моделью для Андромахи: слишком молода и субтильна, если можно так выразиться. Я удивляюсь, что это за женщина ее тетенька. Она, кажется, и не думает о своей шалунье-племяннице. Она иногда у нас бесится часа два сряду, а тетеньке и нуждушки нет. Странно!

Штернберг досказал мне ее историю. Отец Матери она не помнит, а отец ее был какой-то бедный чиновник и, как кажется, пьяница, потому что, когда они жили в Коломне, то он каждый день приходил из должности «краснехенькой» (как она сама выразилась) и сердитый, и если у него были деньги, то он посылал ее в кабак за водкою, а если денег не было, то посылал ее на улицу просить милостыню. А вицмундир носил всегда с прорванными локтями. Тетка ее, теперишняя покровительница, а его родная сестра, иногда приходила к ним и просила его, чтобы он Пашу отдал ей на воспитание, но он и слышать не хотел. Долго ли они так жили в Коломне, она не помнит. Одна[жды] Только однажды зимою он из должности не пришел ночевать на квартиру, она одна ночевала дома и ничего не боялась. На другую ночь он тоже не приходил, а на третий день уже пришел за нею от отца из Обуховской больницы служитель. Она пошла к нему, и служитель дорогой ей рассказал, что отца ее будочники ночью подняли на улице и отправили в часть, а из части уже на другой день в горячке привезли его в больницу, и что прошлой ночью он ненадолго пришел в себя, ра[ссказал] сказал свою фамилию, рассказал, где его квартира, и просил привести ее к себе. Больной отец не узнал ее и прогнал от себя. Тогда она пошла к тетке и осталась у нее.

Вот и вся ее грустная история.

На днях подарил ей Штернберг «Векфильдского священника». Она схватила книгу, как дитя хватает хорошенькую игрушку, и, как дитя, поиграла ею, посмотрела картинки и бросила на стол, а уходя и не вспомнила о книге. Штернберг решительно уверен, что она безграмотна, я то же думаю, судя по ее печальному детству. У меня даже родилася мысль (если она действительно безграмотна) выучить ее по крайней мере читать. Штернбергу мысль моя понравилась, и он вызвался помогать мне. И он так уверен в ее безграмотности, что в тот же день пошел в книжную лавку и купил азбучку с картинками. Но благой проект наш только проектом и остался. Вот почему.

На другой день, когда мы хотели приступить к первой лекции, приехал из Крыма Айвазовский и остановился у нас на квартире. Штернберг с восторгом встретил своего товарища. Но мне, не знаю почему, на первый раз он не понравился. В нем есть, несмотря на его изящные манеры, что-то не симпатическое, не художническое, а что-то вежливо-холодное, отталкивающее. Портфели своей он нам не показывает, говорит – оставил в Феодосии у матери, а дорогой ничего не рисовал, потому что торопился застать первый заграничный пароход. Он прожил с нами, однако ж, с лишком месяц, не знаю по каким обстоятельствам. И в продолжение этого времени соседка нас ни разу не посетила: она боится Айвазовского. И я его за это готов каждый день проводить за границу. Но вот мое горе: с ним вместе и мой бесценный Штернберг уезжает.

Еще прошло несколько дней, и мы проводили моего Штернберга до Кронштадта. Около его собралось нас человек десять, а около Айвазовского ни одного. Странное явление между художниками! После В числе провожавших Штернберга был и Михайлов. И одолжил же он нас! После обеда дружеского веселого обеда у Стеварта он заснул богатырски. Мы его хотели разбудить, но не могли и, взявши пару бутылок клико, отправились с Штернбергом на пароход. На палубе «Геркулеса» выпили вино, вручили нашего друга г. Тыринову (начальнику парохода), простились и возвратилися уже вечером в трактир. Михайлов уже полупроснулся. Мы принялися рассказывать ему, как провожали мы Штернберга, – он молчал, и как были на пароходе, – он все молчал, и как выпили две бутылки клико. «Негодяи! – проговорил он при слове клико. – Не разбудили товарища проводить!..»

Скучно мне без моего милого Штернберга. Так скучно, что я не только от квартиры, где мне все его напоминает, даже от резвой соседки своей готов бегать. Не пишу вам теперь ничего больше – скучно, а я вам не хочу навести скуку своим монотонным писа[нием] посланием. Примуся лучше за программу. Прощайте».

«Лето так у меня быстро промелькнуло, быстрее, чем у праздного денди одна минута. Я т[олько?] после выставки едва только заметил, что оно уже кануло в вечность. А между прочим, в продолжение лета мы с Йохимом несколько раз посещали на Крестовском острове старика Кольмана, и под его руководством я сделал три этюда: две ели и одну березу. Добрейшее создание этот Кольман! Шмидты возвратилися уже в город, и они-то мне напомнили своими упреками, что уже прошло лето. Я их ни разу не посетил. Далеко, а у меня все дни и ночи были отданы программе. Зато как они искренно поздравляли меня с успехом. Да, с успехом, мой незабвенный благодетель! Какое великое дело для ученика программа!

Это его пробный камень, и какое великое для него [счастье], если он на этом камне оказался не поддельным, а истинным художником. Я это счастье вполне испытал. Не могу описать вам этого чудного, этого беспредельно сладкого чувства. Это продолжительное присутствие всего святого, всего прекрасного в мире в одном человеке. Зато какое горькое, какое мучительное состояние души предшествует этой святой радости. Это ожидание. Несмотря на то, что Карл Павлович уверял меня в успехе, я так страдал, как страдает преступник перед смертной казнью. Нет, больше. Я не знал, умру ли я или остануся в живых. А это, по-моему, тягостнее. Приговор еще не был произнесен. И в ожидании этого приговора страшного приговора по[шли] зашли мы с товарищем Михайловым к Дели сыграть партию в бильярд, но у меня дрожали руки, и я не мог сделать ни одного шара, а он, как ни в чем не бывало, так и режет. А ведь он тоже был под судом. Удивительный человек! Его программа стояла рядом с моею. Меня бесило такое равнодушие. Я бросил кий у[шел] и ушел к себе на квартиру.

В коридоре встретила меня смеющаяся, счастливая соседка. «Что?» – спросила она меня. «Ничего», – ответил я. «Как ничего! А я убрала вашу комнату, как для светлого праздника. А вы идете такой скучный». И она тоже хотела сделать скучную мину, но никак не могла. Я поблагодарил ее за внимание и просил в комнату. Она так детски-непритворно [стала] утешать меня, что я не выдержа[л] утерпел, расхохотался. «Ничего еще неизвестно, экзамен еще не кончился», – сказал я. «Так зачем же вы меня обманули, бессовестный! Если б знала, не убирала и комнату». И она надула розовенькие губки. «У Михайлова, – продолжала она, – небось я не убрала. Пускай себе с своим мичманом валяются, как медведи в берлоге, мне какое дело!» Я поблагодарил ее за предпочтение и спросил ее – будет ли она рада, если Михайлов медаль получит, а я нет. «Я ему руки переломаю. Глаза выцарапаю. Я его убью до смерти!» – «А если я?» – «Я тогда умру сама умру от радости». – «За что же мне такое предпочтение?» – спросил я ее. «За что?.. За то… за то.. что вы меня обещалися зимою грамоте учить…» – «И сдержу слово», – сказал я. «Идите же в Академию, – сказала она, – и узнайте, что там делается, а я вас подожду в коридоре». – «Зачем же не здесь?» – спросил я. «А если придет мичман, что я тогда буду делать?» – «Правда», – подумал я и, не говоря ни слова, вышел в коридор. Она замкнула дверь и ключ спрятала в карман. «Я не хочу, чтобы они без вас вошли в вашу комнату и что-нибудь испортили». – «С чего она взяла, что они у меня что-нибудь испортят, – подумал я, – так просто, детский каприз». – «До свидания! – сказал я, спускаясь по лестнице. – Пожелайте мне счастья». – «От всей души», – сказала она восторженно и скрылась.

Я вышел на улицу. Я боялся войти в Академию. Академические ворота мне показалися разинутою пастью какого-то страшного чудовища. Побродивши до поту на улице, я перекрестился и вошел пробежал в страшные ворота. Во втором этаже, в коридоре, как тени у Харонова перевоза, блуждали наши мои нетерпеливые товарищи. В толпу их и я вмешался. Профессора уже прошли из цыркуля в конференс-зало. Ужасная минута близилась. Андрей Иванович (инспектор) вышел из круглой залы, я ему первый попался навстречу, и он, проходя мимо, ш[епнул] меня, шепнул мне: «Поздравляю». Я в жизнь свою не слыхал и не услышу такого сладкого, такого гармонического звука. Я стремглав бросился домой и в восторге расцаловал мою соседку. Хорошо еще, что никто не видел, потому что я это было на лестнице. Хотя я здесь ничего предосудительного не вижу, но все-таки слава Богу, что никто не видел.

Так или почти так совершился этот душу потрясающий экзамен. И все то, что я вам написал написал теперь, это только темный силуэт с живой природы, слабая тень настоящего происшествия. Его ничем нельзя выразить – ни пером, ни кистью, ни даже живыми словами.

Михайлову экзамен не удался. Боже сохрани, если бы со мной случилось подобное несчастье. Я бы с ума сошел, а он как ни в чем не бывало, зашел на квартиру, надел теплое пальто и уехал к своему мичману в Кронштадт. Я не знаю, что у него за симпатия к этому мичману. Я в нем совершенно ничего не нахожу привлекающего, а он от него без души. Сначала, правда, он и мне понравился, но это ненадолго. А бедный мой учитель Демский! Вот был истинно симпатический человек. Он, бедный, болен, и неизлечимо болен. Чахотка в последнем периоде. Он еще ходит, но едва-едва ходит. На днях зашел поздравить меня с медалью, и мы с ним провели вечер в самой при[ятной] сладкой дружеской беседе. Он мне предсказывал мое будущее с таким убеждением, так натурально, живо, что я невольно им ему верил. И бедный Демский, он и не подозревает своей болезни.

Он так искренно увлекается своим будущим, как может увлекаться только полный здоровья юноша. Счастливец, если можно назвать мечту счастием! Он говорит, что главное и самое трудное уже уничтожено, т. е. нищета, что он не обязан уже просиживать ночи над перепиской лекций за какой-нибудь рубль, что он теперь совершенно не зависим от нищеты, может предаться своей любимой науке, что он, если не превзойдет своего идола Лелевеля в отечественной истории, то по крайней мере сравняется с ним, что будущая его диссертация откроет ему все средства осуществить свои блестящие надежды. А между тем бедняк кашляет кровью и старается это скрыть от меня. И, Боже мой, чего бы я не отдал за осуществление его пламенных желаний! Но, увы! совершенно никакой надежды. Едва ли проживет он и до вскрытия Невы.

В минуту самых сердечных излияний Демского с шумом отворилася дверь и вошел удалый мичман.

– Что, Мишка у себя? – спросил он, [не снимая] шапки.

– Он вчера еще уехал к вам, – отвечал я.

– Значит, мы с ним разъехались. Пусть его прогуляется. А между прочим, я у вас ночую. – И он вошел в комнату Михайлова. Я ему подал свечу. Что мне было делать? Я Демскому предложил постель Михайлова, в совершенной надежде, что у нас ее никто не завоюет. Демский заметил мое невыгодное положение, улыбнулся, надел ш[апку?] взял шапку и протянул мне руку. Я тоже молча взял шапку и вышел с ним на улицу, предоставив мичмана самому себе. Проводивши Демского до его квартиры, я весьма неохотно возвратился назад, и что же застаю дома? Соседка моя думала не знала, что меня дома нет, и забежала в мою комнату, а удалый полураздетый мичман схватил ее и хотел было дверь на ключ запереть, но в это время я подошел к двери и помешал ему. Соседка вырвалась у него из рук, плюнула ему в лицо и убежала. «Настоящая ртуть», – сказал мичман утираясь. Меня эта сцена оскорбила. Но я этого не дал ему заметить, и как еще было не поздно, то п[ошел] без церемонии оставил его на квартире, а сам пошел искать лучшего товарища коротать осенний вечер.

Визиты мои товарищам были неудачны, я кланялся только замкам дверей, к Шмидтам идти было поздно, Карла Павловича тоже не было дома, и я не знал, что с собою делать.


Примітки

Уже и Масляница… – Масниця – давньослов’янське свято проводів зими, пристосоване християнською церквою до тижня перед Великим постом. За традицією в цей тиждень готують масні страви (млинці, вареники з сиром), провадять народні гуляння.

на экзаменах я постоянно не сажусь ниже третьего №. – Учні, які отримували в Академії мистецтв кращі оцінки (номери), могли обирати в класі на екзамені кращі місця, які розташовувались у вигляді амфітеатру навколо натури.

Это сцена из «Илиады» – Андромаха над телом Патрокла. – Ім’я Патрокла тут вжито помилково замість Гектора – троянського героя, вбитого другом Патрокла – Ахіллом.

выходили из Андреевской церкви. – Собор Андрія Первозванного на 6-й лінії Васильєвського острова знаходився недалеко від квартир Шевченка (в 1838 та 1839 рр.).

Просто Овидиево превращение. – Публій Овідій Назон (43 р. до н. е. – близько 18 р. н. е.) – римський поет. У 8 р. н. е. висланий за наказом імператора Августа у місто Тома (тепер Констанца в Румунії). Найвизначніший його твір «Метаморфози» є обробкою грецьких та римських міфів.

несешь ее в раек… – Райок – верхній ярус театрального залу.

Праздник встретил я в семействе Уваровых. – Купець 2-ї гільдії, біржовий маклер, Іван Олександрович Уваров (1777–1858) був у приятельських стосунках з низкою російських художників. Портрети подружжя Уварових написав художник Олександр Григорович Варнек (1782–1843). Одному з синів Уварова Олександру Івановичу (1815–1865), студентові юридичного факультету Петербурзького університету, Шевченко подарував рисунок олівцем «Жіноча голівка», другого – Сергія Івановича (1816–1868), чиновника, надвірного радника, неодноразово згадував у щоденнику [див.: Жур П. Шевченківський Петербург. – С. 95–96].

Коломна – з 30-х років XVIII ст. так називалася територія в центральній частині Петербурга між Мойкою, Крюковим каналом, річками Фонтанкою та Пряжкою. Спочатку була місцем поселення майстрових людей з підмосковного села Коломенського (звідси одна з версій походження назви).

приехал из Крыма Айвазовский… – Айвазовський Іван Костянтинович (1817–1900) – російський художник-мариніст; одночасно з Шевченком учився в Академії мистецтв, у професора М. Н. Воробйова. У 1837 та 1838 рр. нагороджений золотими медалями 2-го та 1-го ступеня за морські пейзажі Балтики. Тут, очевидно, мається на увазі поїздка Айвазовского до Криму в 1838–1839 рр., де у Феодосії жили його батьки. Кримські пейзажі, привезені ним, 1839 р. на осінній виставці в Академії мистецтв експонувалися одночасно з двома акварельними портретами роботи Шевченка. Згодом на виставці 1842 р. експонувалася його картина «Блакитний грот в Соренто» одночасно з аквареллю Шевченка «Група жебрачок, які сплять» [Указатель художественных произведений, выставленных в залах Императорской Академии художеств. – СПб., 1842. – С. 8]. У 1840 р. був відряджений за кордон.

мы проводили моего Штернберга до Крондштадта. – Штернберг та Айвазовський виїхали до Італії в липні 1840 р.

На палубе «Геркулеса»… вручили нашего друга г. Тыринову (начальнику парохода)… – Тирінов Сергій Петрович – капітан пароплава «Геркулес», йому В. А. Жуковський присвятив вірш «Тише, ветер, тише, волны!» (1838).

как тени у Харонова перевоза… – За грецькою міфологією, Харон – син Ереба і Ночі, перевозив тіні померлих через підземну ріку Стікс.

прошли из цыркуля в конференс-зало. – Тобто з галереї, яка йшла навколо круглого академічного двору і мала циркульне розташування залів; тут влаштовувалися виставки.

Андрей Иванович (инспектор) вышел из круглой залы… – Інспектором Академії мистецтв з 1832 р. був відставний гвардійський капітан Андрій Іванович Крутов (1794–1860).

если не превзойдет своего идола Лелевеля в отечественной истории… – Лелевель Йоахім (1786–1861) – польський історик, ідеолог польського демократичного руху, один з організаторів польського визвольного повстання 1830–1831 рр.