14
Тарас Шевченко
Варіанти тексту
|
||
После долгих рассуждений и предположений, зачем и для чего так, можно сказать, воровски уехал Антон Адамович в Полтаву, я вызвался сейчас же съездить в Качановку и узнать все положительно на месте. А чтобы им не страшно было без мужчины, я сходил на мельницу и пригласил старого мирошника на ферму в виде сторожа и собеседника. (Наташа чрезвычайно любила слушать его старые сказки и прибаутки.)
На рассвете я возвратился на ферму из Качановки, не узнавши ничего. Конторские писаря, пользуясь отсутствием управляющего, перепилися пьяны и на вопрос мой отвечали: «Уехали в Полтаву», – и больше ничего.
Наташа заснула. А Марьяна Акимовна д[ожидалась?] ждала моего возвращения у ворот сада и, завидя меня, подбежала ко мне с вопросом: «Что?» Я, хоть и горько мне было, сказал ей, что со[вершенно?] в Качановке никто ничего не знает.
– Идите же в его хату та отдохните с дороги, – сказала она мне и, закрыв лицо руками, тихо пошла к дому.
«Бедная женщина, – подумал я, глядя ей вслед. – Неужели так тесно сдружилася ты с ним, что не можешь один день прожить без него? Счастливая, завидная твоя доля. И многие, многие жены тебе вправе позавидовать. А тебе еще больше, счастливый, благородный старче, должны завидовать мужья-горемыки».
Прошел день, другой, наконец и третий, а об Антоне Адамовиче ни слуху ни духу. На ферме все так притихло и приуныло, что я боялся и подумать о музыке.
Марьяна Акимовна все дни ходила взад и вперед по одной дорожке и только молча вздыхала. А Наташа ей вторила.
Казалося, что мы уже навеки рассталися с нашим Антоном Адамовичем. В продолжение дня Марьяна Акимовна заходила в его хату, чего прежде никогда не делала, обмахивала пы[ль] платком пыль с электрической машины и с других вещей, садилась на кушетку и плакала. Словом, она походила на самую нежную любовницу.
В продолжение этих дней я только и слышал от нее, и то она говорила как бы сама с собой:
– Ну, слыхано ли на свете такое горе? Уехать в такую даль и не сказать жене ни слова! О, я несчастная!
Дни проходили медленно, а вечера еще медленнее. А 26 августа быстро близилось. Я думал было прежде о сюрпризах для дня ангела Наташи. Но после этого случаю я так растерялся, что совершенно обо всем забыл.
Я ездил еще раз в Качановку и хотел было проехать в Прилуку, к поверенному ка[чановскому?] Елизаветы Павловны. Но мне сказали в Качановке, что и он уехал вместе с ними.
Вот уже и 25 августа, а на ферме будто бы ничего не бывало, ни малейшего движения. О предстоящем празднике и помину нет.
Я вспомнил про месячную розу в Дигтярях в оранжерее, которую я давно выпросил у садовника для дня ангела Наташи, и, не сказав никому ни слова, отправился пешком в Дигтяри. Возвратился я с цветком на ферму уже вечером, и вообразите мою радость: Антон Адамович сидел за столом между Марьяной Акимовной и Наташей и, по обыкновению улыбаясь, пил чай.
– А, и вы пришли! – сказал он, увидевши меня. – Садитесь-ка, я вам расскажу, что я видел в Полтаве.
Я сел, и несколько минут прошло в молчании.
– Ну, рассказывай же, – проговорила Марьяна Акимовна, – беспутный, что ты там видел в твоей скверной Полтаве?
– А что я там видел? Грязь и больше ничего!
– А что же ты там делал столько времени?
– Тоже ничего!
– Зачем же ты ездил туда, ветрогон ты старый?
– Так. Прогуляться.
– Так, прогуляться! Слышите, люди добрые? Так, прогуляться! Ах ты, седая, старая голово! И это тебе не совестно так мучить меня на старости лет?
И Марьяна Акимовна поцеловала его так нежно, так простосердечно, как самая нежная мать целует ди[тя] любимое ди[тя] покорное дитя свое.
Вечер прошел тихо и весело.
На другой день проснулися все рано, а Антон Адамович раньше всех и, разбудивши меня, сказал:
– А что, ты приготовил что-нибудь для именинницы?
– Приготовил, – проговорил я.
– Ну, так вставай же, одевайся и пойдем поздравим, – она уже бегает по саду.
Я наскоро умылся, оделся и, взявши свою розу, пошел к дому вслед за Антоном Адамовичем. Наташа, увидя нас, побежала в комнаты.
Мы вошли вслед за нею. А она уже сидела за чайным столомоколо, как ни в чем не бывало, около Марьяны Акимовны и просила сухарика сухарика к чаю.
Я пре[поднес] поздравил ее, преподнес ей свой скромный подарок. Антон Адамович поздравил тоже и, вынув сложенную из бокового кармана сложенную вчетверо бумагу и подавая Наташе, сказал ей:
– Вот тебе гостинец из Полтавы. Сказавши это, он, улыбаяся, сел около нее.
Наташа долго молча читала бумагу и, не дочитавши, уро[нила] выр[онила] выпустила ее из рук и со слезами бросилась обнимать и целовать Антона Адамовича. А мы с Марьяной Акимовной с изумлением посматривали друг на друга.
Наконец я поднял бумагу, посмотрел на нее, и… то была моя отпускная!
Все, что ни сказал бы я вам про свои ощущения в эту великую минуту, все бы это и тени не было похоже на то, что я чувствовал.
– Виолончель тоже наш, – проговорил, улыбаясь, Антон Адамович.
Я упал перед ним на колени и целовал его руки, обливая их слезами.
– Ну, Наташа, теперь за тобою очередь, продолжай во[зьми], – сказал Антон Адамович, обращаясь к Наташе. – Возьми и эту бумагу и отдай нашему другу и скажи: вот, мол, тебе мое приданое. А мы с Марьяною скажем: Боже вас благослови!
Все четверо мы бросились друг к другу и залились слезами.
И вот уж более недели, как мне мое счастие п[окоя? спать не дает. И знаете, кто все это сделал? Наташа! моя милая, моя бесценная Наташа! Она по[любила?] предпочла меня и знатным, и богатым. Меня, крепостного музыканта. И, открывшися во всем своим благородным благодетелям, просила их делать с нею, что найдут лучшим. А добрый, молчаливый Антон Адамович, не долго рассуждая и не говоря никому ни слова, решил по-своему одним разом. Он заплатил за мою свободу с виолончелью 2000 2500 рублей. Если бы г. Арновский был моим владыкою, этого бы никогда не случилось. Спасибо тебе, Елисавета Павловна. Тебе и во сне не снится, что ты, хотя совершенно невинная, причина моего настоящего блаженства.
Теперь Антон Адамович хлопочет об определении меня в канцелярию дворянского предводителя – уж это я и сам не знаю для чего. А когда это сбудется, тогда мы с вами будем видеться по крайней мере раза три в неделю. А пока приезжайте в воскресенье на ферму и полюбуйтеся на совершенно счастливых людей.
Преданный вам музыкант N.»
Дочитавши это самим счастием написанное письмо, я впал в какую-то болезненную задумчивость. Боже мой, неужели это была зависть? Я Нет, я не завидовал никому на свете. Это было горькое, невыразимо горькое чувство одиночества. Я чуть не заплакал от внутренней боли. В то время, как я собирался плакать, вошел ко мне Иван Максимович и спросил:
– Ну что, далеко уже прочитали мое немудрое повествование?
– Все прочитал, – ответил я.
– И описание свадебного пира? – Нет, не читал.
– Так прочитайте, непременно прочитайте. Потому что я, можно сказать, больше всего рассчитываю на эффект этого великолепного изображения.
– А скажите, Иван Максимович, старики еще живы?
– Здоровехоньки. И вн[учку?] А о счастии и говорить нечего. А если б видели, что за внучку им Бог послал! Совершенный ангел Божий!
Я снова задумался.
– А знаете что, Иван Максимович? – спросил я его через минуту.
– А что?
– Отпустите меня завтра одного на ферму, а сами в воскресенье приезжайте.
– Ни за что. А коли уж вам так загорелось, то и я завтра могу с вами ехать. Да что это вам так вдруг…
– У меня уж характер такой: я ужасно люблю смотреть на счастливых людей. И, по-моему, нет прекраснее, нет усладительнее зрелища, как образ счастливого человека.
– Это совершенная правда.
На другой день мы были на ферме. И я видел и всем сердцем мо[им] был совершенно счастлив счастием этих простодушно благородных людей! Видел и свидетельствую истину сего неложного сказания. Аминь.
15 января 1855
Примітки
Он заплатил за мою свободу с виолончелью 2500 рублей. – За дві тисячі п’ятсот карбованців асигнаціями було викуплено з кріпацтва самого Шевченка.