11
Тарас Шевченко
Варіанти тексту
|
||
По получении этого письма я написал ему, что не к выставке, а может быть, и к Святой неделе приеду к нему в гости и чтобы он еще что приеду к нему прямо на квартиру, как Штернберг приезжал. Я написал ему это для того собственно, чтобы избавить его от неотвязчивого мичмана. Я, правду сказать, бо[ялся] опасался за его еще не установившийся характер молодой характер. Чего доброго, как раз может сделаться двойником беспардонного мичмана. Тогда прощай все – и гений, и искусство, и слава, и все очарование очаровательное в жизни. Все это уляжется, как в могиле, на дне всепожирающей рюмочки. Примеры эти, к несчастию, весьма и весьма даже нередки, в особенности у нас в России. И что за причина? Неужели одно пьяное общество может уни[чтожить] умертвить всякий р[азумный?] зародыш добра в молодом человеке? Или тут есть еще что-нибудь для нас непонятное? А впрочем, народная мудрость вывела одно заключение: «Скажи, с кем ты знаком? я тебе скажу, кто ты таков».
А Гоголь, вероятно, тоже не без основания, заметил, что русский человек, коли хороший мастер, то непременно пьяница и пьяница. Что бы это значило? Ничего больше, я полагаю, как недостаток всеобщей цивилизации. Так, например, сельский или другой какой писарь в кругу честных безграмотных мужичков – все равно, что Сократ в Афинах. А посмотрите – самое безнравственное, п[ьяное?] беспросыпно пьяное животное, потому именно, что он мастер своего дела, что он один-единственный грамотей между сотнею простодушных мужичков, на счет которых он упивается и распутничает. А они только удивляются его досужеству и никак не могут себе растолковать, что бы такое значило, что такой умнейший человек и такой великий пьяница. А то простакам и невдомек, что он один между ими мастер письменного де[ла] или другого какого дела, ему соперника нет что нет ему соперника, что давальцы его навсегда останутся ему верны, потому что, кроме его, не к кому обратиться. И он себе спустя рукава, де[лает] кое-как делает свое дело, и а легкие заработки пропивает.
Вот, по-моему, одна-единственная причина, что у нас, коли мастер своего дела, то непременно и горький пьяница. А кроме этого, замечено, что и между цивилизованными р[асами] нациями люди, одаренные высшими способностями, восприимчивостью выходящие из круга обыкновенных людей, одаренные высшими душевными качествами, всегда и везде более или менее были чтителями, а нередко и усердными поклонниками веселого бога Бахуса. Это уже, должно быть, непременное свойство необыкновенных людей. Я знал одного лично и хорошо знал гениального математика нашего О[строградского] (а математики вообще люди неувлекающиеся), с которым мне случилось несколько раз обедать вместе. Он, кроме воды, ничего не пил за столом. Я и спросил его однажды, неужели он: «Неужели вы вина никогда не пьете?» – «В Харькове еще когда-то я выпил два погребка, да и забастовал», – ответил он мне ул[ыбаясь?] простодушно.
Немногие, однако ж, кончают двумя погребками, а непременно принимаются за третий. Нередко и за четвертый и на этом-то роковом четвертом кончают свою грустную карьеру, а нередко и самую жизнь.
А он, т. е. мой художник, принадлежал к категории людей страстных, увлекающихся, с воображением горячим. (А это-то и есть злейший враг жизни самостоятельной, положительной. Хотя я и далеко не поклонник монотонной трезвой аккуратности и вседневно-однообразной воловьей деятельности, но не скажу, чтобы и был я открытый враг положительной аккуратности. Вообще в жизни средняя дорога есть лучшая дорога. Но в искусстве, в науке и вообще в деятельности умственной средняя дорога ни к чему, кроме безыменной могилы, не приводит.)
В художнике моем хотелося бы мне видеть самого великого, необыкновенного художника и самого обыкновенного человека в домашней и гражданско[й] домашней жизни. Но эти два великие свойства редко уживаются под одной кровлей.
Сердечно желал бы я предвидеть и предотвратить все вредно действующее на молодое воображение моего любимца, но как это сделать, не знаю. Мичмана я решительно боюся. Да и от соседки нельзя ожидать ничего доброго. Это ясно, как день. Теперь еще это могло бы кончиться разлукой и слезами, как обыкновенно кончается первая пламенная любовь. Но при содействии тетушки, которая ему так понравилась с первого разу, кончится все это факелом Гименея и, дай Бог мне ошибиться, развратом и нищетой.
Он мне прямо не говорит, что он влюблен по уши в свою ученицу. Да и какой юноша прямо скажет об откроет эту священную тайну? По одному слову своей обожаемой он бросится в огонь и в воду, прежде чем [выговорит] ей словами свое нежное чувство. Таков юноша, любящий искренно. А бывают ли юноши, любящие иначе?
Чтобы хоть сколько-нибудь отвлечь его от соседок, с умыслом не упоминая об них ни слова, я советовал ему посещать как можно чаще Шмидта, Фицтума и Йохима как людей, необходимых для его внутреннего образования. Навещать и старика Кольмана, которого добрые советы по части пейзажной живописи ему необходимы. И каждый божий день, как храм, как светильник прекраснейшего искусства, посещать мастерскую Карла Павловича. И во время этих посещений сделать для меня ко[пию] акварелью копию с «Бакчисарайского фонтана». А в заключение описал ему св[ятую?] всю важность предстоящей программы, для которой он должен посвятить всего себя и все свои дни и ночи до самого дня экзамена, т. е. до октября месяца, – такой срок мне казался достаточным и такого роду занятие мне казалися достаточными хотя немного охладить первую любовь, – и что если мне нельзя будет на все лето остаться в столице, то к осени я непременно опять приеду собственно для его программы.
Письмо мое, как я и ожидал, имело свое доброе действие, но только вполовину: программа ему удалась, а соседки – увы! Но зачем прежде времени подымать завесу таинственной судьбы? Прочитаем еще одно и последнее его письмо.
«Волею или неволею, а не знаю, а знаю только то, что вы меня жестоко обманули, мой незабвенный благодетель. Я дожидал к се[бе] вас как самого дорогого моему сердцу гостя, а вы, – Бог вам судия… И зачем было обещать? А сколько было хлопот мне с моими жильцами, насилу выжил. Михайлов, правда сейчас же согласился, но неугомонный мичман дотянул-таки до самой весны, т. е. до Страстной недели, и на расставаньи мы чуть было с ним не поссорились. Он непременно хотел остаться и на Святую неделю, но я решительно сказал ему, что это невозможно, потому, говорю ему, что я вас дожидаю. «Эка важная фигура ваш родственник! И в трактире может поселиться!» – сказал [он], покручивая свои глупые усы. Меня это взбесило. И я готов уже был нагов[орить] наделать бог знает каких дерзостей, да, спасибо, Михайлов остановил меня. Я не знаю, что ему особенно понравилось в этой нашей квартире, вероятно только то, что она даровая, не нанятая. Зимой, бывало, по Михайлов по нескольку ночей дома не ночует и днем изредка забе[жит] заглянет и сейчас же уйдет. А он только и выйдет пообедать да напиться пьяным и опять лежит на диване – или спит, или трубку курит. Последнее время он уже было и чемодан с бельем перетащил. И когда уже совсем я ему отказал от квартиры, так он все еще приходил несколько раз ночевать. Просто бессовестный. И еще одна странность. До самого его выезда в Николаев (он переведен в Черноморский флот) я его каждый вечер, возвращаясь из класса, встречал или в коридоре, или на лестнице, или у ворот. Не знаю, кому он делал вечерние визиты. Но Бог с ним. Слава Богу, что я его избавился.
Какие успехи сделала в продолжение зимы моя ученица! Просто чудо! Что, если бы начать ее учить в свое время, – из нее могла бы быть просто ученая. И какая она сделалась скромная, кроткая, просто прелесть. Детской игривости и наивности и тени не осталось.
Мне, правду сказать, жаль, что она Правду сказать, мне даже жаль, что грамотность – если это только грамотность – уничтожила в ней эту милую детскую резвость. Я рад, что хоть тень той милой наивности осталась у меня на картине. Картинка вышла очень миленькая. Огненное освещение, правда, не без труда, но удалось. Прево предлагает мне сто рублей серебром, на что я охотно соглашаюсь, только после выставки. Мне непременно хочется показать представить мою милую ученицу на суд публики. Я был бы совершенно счастлив, если б вы не обманули меня в другой раз и приехали к выставке. А она в нынешнем году б[удет] особенно будет интересна. Многие художники – и наши, и иностранцы из-за границы – обещают прислать свои произведения, в том числе Штей[бен] Горас Верне, Гюден и Штейбен. Приезжайте, ради самого Аполлона и девяти его прекрасных сестриц.
До сих пор моя программа идет тупо; не знаю, что дальше будет. Композицией Карл Павлович доволен, больше ничего не могу вам о ней сказать. С будущей недели примусь вплотную. А до сих пор я ее как будто бегаю. Не знаю, что это значит? Ученица моя, и та уже начинает понукать меня. Ах, если б я вам мог рассказать, как мне нравится это простое доброе семейство. Я у них как сын родной. Про тетушку и говорить нечего: она постоянно добрая и веселая. Нет, угрюмый и молчаливый дядюшка, и тот иногда оставляет свои бумаги, садится с нами около шумящего самовара и исподтишка отпускает шуточки. Разумеется, самые незамысловатые.
Я иногда позволяю себе роскошь, разумеется, когда лишняя копейка зазвенит в кармане: угощаю их ложей третьего яруса в Александрийском театре. И тогда всеобщее удовольствие безгранично, особенно, если спектакль составлен из водевилей, а ученица и модель моя несколько дней после такого театра в[о] театра и во сне поет спектакля и во сне, кажется, поет водевильные куплеты. Я люблю или, лучше сказать, обожаю все прекрасное как в самой самом человеке, начиная с его изящно[й] прекрасной наружности, так само, если не возв[ышеннее] больше, и возвышенное, изящное произведение рук ума и рук человека. Я в восхищении от светски образованной женщины, и мужчины тоже. У них все, начиная от выражений до движений, приведено в такую ровную, стройную гармонию и у. У них во всех пульс, кажется, одинаково бьется. Дурак и умница, флегма и сангвиник – это редкие явления между, да едва ли они и существуют между ими. И это мне бесконечно нравится. Ненадолго, однако ж.
Это, может быть, потому, что я родился и вырос не между ими, а воспитанием грошовым воспитанием своим и б[едностью?] п[одавно] и подавно не мог могу равняться с ними. И потому-то мне, несмотря на всю очаровательную прелесть их жизни, мне больше нравится простых людей семейный [быт], таких, например, как мои соседи. Между ними я совершенно спокойный, а там все чего-то как будто боишься. Последнее время я и у Шмидтов чувствую себя неловко. И не знаю, что бы это значило? Бываю я у них почти каждое воскресенье, но не засиживаюсь, как это прежде бывало. Может быть, это оттого, что нету милого, незабвенного Штернберга между нами.
А кстати, о Штернберге. Я недавно получил от него письмо из Рима. Да и чудак же он препорядочный! Вместо собственных впечатлений, какие произвел на него Р[им] вечный город, он рекомендует мне: и кого же вы думаете? Дюпати и Пиранези. Вот чудак! Пишет, что у Лепри видел он великий сонм собор художников, в том числе и Иванова, автора будущей картины «Иоанн Предтеча проповедует в пустыне». Русские художники подтрунивают исподтишка над ним, говорят, что он совсем завяз в Понтийских болотах и все-таки не нашел такого древесно[го] живописного живописного сухого пня с открытыми корнями, который ему нужен для третьего плана своей картины. А немцы вообще в восторге от Иванова. Еще встретил он безмерно, в кафе Греко, безмерно расфранченного Гоголя, рассказывающего за обедом самые сальные малороссийские анекдоты.
Но главное, что он встретил при въезде в Ри[м] вечный город, в виду купола св. Петра и в виду бессмертного великана Колизея, это качуча. Грациозная, страстная, такая, как она есть в самом народе, а не такая чопорная, нарумяненная, как см[отрим] ею ее видим на сцене. «Вообрази себе, – пишет он, – что знаменитая Тальони – копия с копии с того оригинала, который я видел в при в[ъезде?] бесплатно на римской улице!» Но для чего мне делать выписки, я пришлю вам его письмо в оригинале. Там вы и про себя кое-что небезынтересное прочитаете. Он, бедный, все еще вспоминает о Тарновской. Вы ее часто видите. Скажите, счастлива ли она с своим эскулапом? Если счастлива, то не говорите ей ничего про нашего друга. Не тревожьте пустым воспоминанием ее тихого семейного покоя. Если же нет, то скажите ей, что друг наш Штернберг, благороднейшее создание в мире, любит ее до сих пор так же искренно и нежно, как п[режде] и прежде любил. Это усладит ее сердечную тоску. Как бы мы человек ни страдал, какие бы ни терпел испытания, но, если он услышит одно приветливое, сердечное слово, слово искреннего участия от далекого неизменного друга, он забывает гнетущее его горе хоть ненадолго, хотя на час, на минуту. Он совершенно счастлив. А минута полного счастия, говорят, заменяет бесконечные годы самых тяжелых испытаний!
Прочитывая эти строки, вы улыбнетесь, обожаемый мой друже. И, чего доброго, подумаете, не терплю ли и я какого-нибудь испытания, потому что так красно рассуждаю о испытании. Божусь вам, у меня никакого горя, а так что-то взгрустнулось. Я совершенно счастлив, да и может ли быть иначе, имея таких друзей, как вы и милый незабвенный Виля. Немногим из людей выпадает такая сладкая участь, как выпала на мою долю. И если бы не вы, пролетела бы мимо меня слепая богиня, но вы ее остановили над заброшенным бедным замарашкой. О Боже мой! Боже мой! я так счастлив, так беспредельно счастлив, что, мне кажется, я задохнуся п[олнотой?] от этой полноты счастия, задохнуся и умру. Мне непременно нужно хоть какое-нибудь горе, хоть ничтожное. А то сами посудите: что бы я ни задумал, чего бы я ни пожелал, мне все удается. Все меня любят, все ласкают, начиная с нашего великого маэстро. А его любви, кажется, достаточно для совершенного счастия.
На днях как-то заходит он ко мне Он часто заходит ко мне на квартиру, иногда даже и обедает у меня. Скажите, мог ли я тогда думать о таком счастии, когда я в первый раз увидел его у вас, в этой самой квартире? Многие и весьма многие вельможи-царедворцы не удостоены такого без[мерного] великого счастия, каким я, неизвестный нищий, пользуюсь. пользуюсь. Есть ли на свете такой человек, который не позавидовал бы мне в настоящее время?
На прошедшей неделе заходит ко мне в класс, взглянул на мой этюд, сделал наскоро кое-какие замечания и зовет вызывает меня на пару слов в коридор. Я думал, что и бог знает какой секрет. И что же? Он предлагает мне ехать с ним вместе на дачу к Уваровым обедать. Мне не хотелося оставить класс. И я начал было отговариваться, но он не слушал но он мои резоны назвал неу[местным?] но он мои резоны назвал школьничеством и неуместным прилежанием и что один класс ничего не значит пропустить. «А главное, – прибавил он, – я вам дорогою прочитаю такую лекцию, какой вы и от профессора эстетики никогда не услышите». Что я мог сказать на это? Убрал палитру и кисти, переоделся и поехал. Дорогой, однако ж, и помину не было об эстетике. За обедом, как обыкновенно, был общий веселый разговор, а после обеда уже началась лекция. Вот как было дело.
В гостиной, за чашкой кофе, старик Уваров завел речь о том, как быстро летит время летят часы и как мы не дорожим этими алмазными часами. «Особенно юноши», – ск[азал] прибавил старик, погля[дывая] глядя на сыновей своих. «Да вот вам животрепещущий пример, – подхватил Карл Павлович, показывая на меня. – Он сегодня оставил класс, чтоб только побаклушничать на даче». Меня как кипятком обдало. А он, ничего не замечая, прочитал мне такую лекцию о всепожирающем быстролетящем времени, что я теперь только почувствовал и понял символическую статую Сатурна, с которой пожирающего детей своих. Вся эта лекция была прочитана с такой отцовской искренностью любовью, с такой отцовской любовью, что я тут, в присутствии всех гостей, заплакал, как ребенок, уличенный в шалости.
После всего этого скажите, чего мне еще недостает? Вас! Только одного вашего присутствия недостает мне. О! дождусь ли я той радостной великой минуты, в которую обниму вас, моего родного, моего искреннего друга? А знаете что? Не напишите вы мне, что вы приедете ко мне к Святой, я непременно посетил бы вас прошедшею зимой. Но, видно, святые в небе позавидовали моему земному счастию и не допустили этого радостного свидания.
Несмотря, однако ж, на всю полноту моего счастия, мне иногда бывает так невыносимо грустно, что я не знаю, куда укрыться от этой гнетущей тоски. В эти страшно продолжительные минуты одна только очаровательная моя ученица имеет на меня благотворное влияние. И как бы мне хотелось тогда раскрыть ей мою страдающую душу! разлиться, растаять в слезах перед нею… Но это оскорбит ее девственную скромность. И я себе скорее лоб разобью о стену, чем позволю оскорбить какую бы то ни было женщину, тем более ее. Ее, прекрасную и пренепорочную отроковицу.
Я, кажется, писал вам о моем предположен[ии] прошедшей осенью о моем намерении написать с нее весталку в пандан прилежной ученицы. Но зимою трудно было достать лилии или белой розы, а главное, мне мешал несносный мичман. Теперь же эти препятствия устранены, и я думаю между делом, т. е. между программою, привести в исполнение мой задушевный проект. Тем более это возможно, что программа моя немногосложна, всего три фигуры. Это – Иосиф толкует сны своим соузникам, виночерпию и хлебодару. Сюжет старый, избитый, и поэтому-то нужно хорошенько его обработать, т. е. сочинить, механической работы тут немного. А впереди еще с лишком три месяца времени. Вы мне пишете о важности моей, быть может, последней программы. И советуете как можно прилежнее изучить ее, или, как вы говорите, проникнуться ею. И с Все это прекрасно, и я совершенно убежден в необходимости всего этого. Но, единственный мой друже! Я боюся выговорить. «Весталка» меня более и постоянно занимает. А программа – это второй план «Весталки». И как я ни стараюсь поставить ее на первый план, – нет, не могу. Уходит, и что бы это значило – не знаю.
Думаю прежде окончить «Весталку» (она у меня уже давно начата). Окончу, да и с рук долой, тогда свободнее примуся за программу.
Программа! Я что-то недоброе предчувствую с моею программой. И откуда берется это роковое предчувствие? Не отказаться ли мне от нее до следующего года? Но потерять год времени! Чем вознаградится эта потеря? Верным успехом. А кто поручится за этот успех? Не правда ли, я болен? Я, действительно, немножко как будто бы рехнулся. Бога Я становлюся похожим на Метафизика Хемницера. Бога ради, приезжайте, восстановите мою падающую душу.
Какой же я бессовестный эгоист! На каком основании я почти требую вашего визита? Во имя какой разумной мы[сли] идеи вы должны оставить ваши занятия, ваши обязанности и ехать за тысячу верст для того только, чтобы увидеть какого-то полуидиота?
Прочь недостойное малодушие! Ребячество, ничего больше. А я уже, слава Богу, допущен к программе на первую золотую медаль. Я уже человек кончающий… нет, нет, художник, начинающий свою, быть может великую, карьеру. Мне стыдно перед вами, мне стыдно самого себя. Если только не имеете крайней надобности, то, Бога ради, не ездите в столицу, не приезжайте по крайней мере до тех пор, пока я не окончу мою «Весталку» и мою программу и мою задушевную «Весталку». А тогда, если приедете, т. е. к выставке, о, тогда моя радость, мое счастие будет бесконечно.
Еще одно и странное, и постоянное мое желание: мне ужасно хочется, чтобы вы хоть мимоходом взглянули на модель моей «Весталки», т. е. на мою ученицу. Не правда ли, странное, смешное желание? Мне хочется показать вам ее, как самое лучшее пр[оизведение], прекраснейшее произведение божественной природы. И, о самолюбие! Как будто и я споспешествовал нравственному украшению этого чудного создания, т. е. выучил русской грамоте. Не правда ли, я бесконечно самолюбив? А кроме шуток, грамотность придала [ей] какую-то особенную прелесть.
Один маленький недостаток в ней, и этот это маленькое несовершенство недавно я заметил: она, как мне кажется, неохотно читает. Она А тетенька ее давно уже перестала восхищаться своей грамотницей Пашей. После праздников дал я ей прочитать «Робинзона Крузо». Что ж бы вы думали? Она в продолжение месяца едва-едва прочла до половины. Признаюсь вам, такое равнодушие меня сильно огорчило. Так огорчило, что я начал уже раскаиваться, что и читать ее выучил. Разумеется, я ей этого не сказал, а только подумал. Она же как будто подслушала мою думу. На другой же день дочитала ром[ан] книгу и ввечеру за чаем с таким непритворным увлечением и с такими подробностями рассказала бессмертное творение Дефо своей равнодушной тетеньке, что я готов был расцаловать свою умницу ученицу.
В этом отношении я ви[жу] нахожу много общего между ей и мною. На меня иногда находит такое хо[лодное] деревянное равнодушие, что я делаюся совершенно и ни к чему н[е] ни на что не способен. Но со мною, слава Богу, эти припадки непродолжительны бывают, а она… И что для меня непонятно? С тех пор, как оставил меня неугомонный мичман, сделалась как-то особенно скромнее, задумчивее и равнодушнее к книге. Неужели она?.. Но я этого допустить не могу: мичман – создание чисто антипатическое, жесткое, и едва ли может он заинтересовать женщину самой грубой организации. Нет, это мысль нелепая. Она задумывается и впадает в апатию просто оттого, что ее возраст такой, как уверяют нас психологи.
Я вам надоедаю своею мо[делью] прекрасною моделью и ученицей. Вы, чего доброго, пожалуй, подумаете, что я к ней неравнодушен. Оно, действительно, на то похоже. Она мне чрезвычайно нравится, но нравится как что-то самое близкое, родное. Нравится, как самая нежная сестра родная.
Но довольно о ней. А кроме ее, и программы в настоящее время мне и писать вам больше не о чем. О программе теперь писать еще нечего, она едва подмалевана. Да и по окончании ее я вам писать не буду. Мне хочется, чтобы вы о ней в газетне прочитали. А еще бы лу[чше] больше всего мне хочется, чтобы сами ее увидали. Я говорю с такою самоуверенностью, как будто уже все кончено, остается только медаль взять из рук президента и туш на трубах прослушать.
Приезжайте, мой незабвенный, мой сердечный друг. Без [вас] мой [триумф] неполный будет. Потому неполный, что вы один-единственный виновник моего настоящего и будущего счастья.
Прощайте, мой незабвенный благодетель. Не обещаю вам писать ско[ро] вскоре. Прощайте!
P.S. Бедный Демский и вскрытия Невы не дождался: по[мер] умер, и умер как истинный праведник, тихо, спокойно, как будто бы заснул. В больнице Марии Магдалины мне часто удавалося наблюдать за последними минутами угасающей жизни человека. Но такого спокойного, равнодушного расставанья с жизнью я не видел. За несколько часов перед кончиной я сидел у его кровати и читал вслух какую-то брошюру легкого содержания. Он слушал, закрывши глаза, и по временам едва заметно приподымались у него углы рта: это было что-то вроде улыбки. Чтение продолжалось недолго. Он раскрыл глаза и, обратя их на меня, едва слышно проговорил: « И охота же вам на такие пустяки дорогое время тратить». И, переведя дух, прибавил: «Лучше бы рисовали что-нибудь. Хоть, с меня». Со мной по обыкновению была книжка, или так называемый альбом, и карандаш. Я начал очерчивать его сухой, резкий профиль. Он опять взглянул на меня и сказал, грустно улыбаясь. «Неправда ли, спокойная модель?» Я продолжал рисовать.
Тихонько растворилася дверь, и в дверях обернутое чем-то грязным показалася показалося грязное лицо квартирной хозяйки, но, увидя меня, спряталося; и дверь притворилась. Демский, не раскрывая глаз, улыбнулся и дал знак рукою, чтобы я приблизился наклонился к нему. Я наклонился. Он долго молчал и наконец едва внятно, со вздрагиванием, проговорил: «Заплатите ей, Бога ради, за квартиру. Даст Бог, – сквитаемся». Со мною не было денег, и я тотчас пошел на квартиру. Дома меня, не помню, что-то задержало. Тетушкин кофе или что-то в этом роде. Не помню. Пришел я к Демскому уже перед закатом солнца. Комнатка его была освещена ярко-оранжевым светом заходящего солнца. Так ярко, что я должен был глаза на несколько минут глаза зажмурить. Когда я раскрыл глаза и подошел к кровати Демского кровати, то под одеялом уже бы[л] остался только труп Демского, в таком точно положении, как я его оставил живым. Складки одеяла с не сдвинулись с места, улыбка на пол-линии не изменилась, глаза закрыты, как у спящего.
Так спокойно умирают только праведники, а Демский принадлежал к п[раведникам] сонму праведников. Я сложил ему на груди полуостывшие руки, поцеловал его в холодное чело и прикрыл одеялом. Нашел хозяйку, отдал ей долг покойника, просил распорядиться похоронами на мой счет, а сам пошел к гробовщику. На третий день пригласил я священника из церкви св. Станислава, нанял взял ломового извозчика, и с помощию дворника пост[авили] вынесли и поставили скромный гроб на роспуски и двинулися в с Демским в далекую дорогу. За гробом шел я, патер Посяда и маленький причетник. Ни одна нищая не сопутствовала нам, предугадывая, ч[то] и а их немало встречалося дорогою. Но эти бедные тунеядцы носом, как голодные собаки, носом чуют милостыню. От нас они не предвидели подачи и не ошиблись. Ненавижу я этих отвратительных промышленников, торгую[щих] спекулирующих именем Христовым.
С кладбища пригласил я патера на квартиру Де[мского] покойника, не с тем, чтобы тризну править, а затем, чтобы показать ему скромную библиотеку Демского. Вся библиотека заключалась в небольшом, едва сколоченном ящике и состояла из 50 с чем-то томов, большею частию исторического и юридического содержания, на языках греческом, латинском, немецком и французском. Ученый патер весьма неравнодушно перелистывал греческих и римских классиков весьма скромного издания, а я откладывал книги только на французском языке. И странно, кроме Лелевеля, только один кр[ошечный] на польском языке только один крошечный томик Мицкевича самого лубочного познанского издания. [Больше] ничего не было. Неужели он не любил своей родной литературы? Не может быть. Когда библиотека была разобрана, я взял себе французские книги, а все остальные предложил ученому патеру. Добросовестный патер никак не соглашался приобрести такое сокровище совершенно даром. И предложил на свой счет положить гранитную плиту над прахом Демского. Я со своей стороны предложил половину издержек. И мы тут же определили величину и форму плиты и надпись сочинили. Надпись самая нехитрая: «De[mski] Leonard Demski, mort. anno 18…». Покончивши все это и взявши всякий свою долю наследства, мы рассталися как давнишние приятели.
Странно, однако ж, неужели покойный Демский не приближал к себе и не сам не приблизи[лся] приближался ни к кому, кроме меня? В квартире его я никогда никого не встречал. К[огда] Но когда выходили мы с ним на улицу, на улице часто встречались его знакомые, ве[жливо?] по-приятельски здоровались, а некоторые даже пожимали ему руку. И все это были люди порядочные. И то правда, пор[ядочный] так называемый порядочный человек посетит труженика бедняка в его мрачной лачуге? Грустно! Бедные порядочные люди!
Прощайте еще раз. Не забывайте меня, мой незабвенный благодетель».
Примітки
…к Святой неделе… – тобто до Великоднього тижня.
Сократ (близько 469–399 рр. до н. е.) – старогрецький філософ-ідеаліст. Його образ Шевченко створив у рисунку «Смерть Сократа» (1837, папір, туш, акварель, Національний музей Тараса Шевченка). Згадує його також у повісті «Капитанша».
Я лично и хорошо знал гениального математика нашего О[строградского]… – Остроградський Михайло Васильович (1801–1862) – російський математик, родом з України; в кінці 1830-х – на початку 40-х років був професором Головного Педагогічного інституту, Головного Інженерного училища та інших учбових закладів у Петербурзі; академік Російської Академії наук та почесний член кількох зарубіжних академій, один з основоположників петербурзької математичної школи. Шевченко спілкувався з Остроградським і після заслання.
…кончится все это факелом Гименея… – Гіменей – бог одруження у греків та римлян, зображувався з факелом у руці.
…дотянул… до Страстной недели… – Страстная неделя – останній тиждень Великого посту.
Прево предлагает мне сто рублей… – Йдеться про Андрія Михайловича Прево (1801–1867), який мав постійну виставку картин і крамницю, де продавалися книжки та мистецькі твори, на Невському проспекті, в будинку Голландської церкви. Був комісіонером Товариства заохочування художників.
…в том числе Горас Верне, Гюден и Штейбен. – На виставці в Академії мистецтв, яка відкрилась у вересні 1842 р., експонувалися картини Еміля-Жана-Ораса Верне (1789–1863), французького художника-баталіста, та Теодора Гюдена (1802–1880), французького художника-мариніста, які у той час перебували в Росії. Французький художник Шарль Штейбен (1788–1856) в Росію приїхав у 1843 р. на запрошення виконати ікони для Ісаакіївського собору. На цій виставці експонувалася акварель Шевченка «Група жебрачок, які сплять» [Указатель художественных произведений, выставленных в залах Императорской Академии художеств. – СПб., 1842. – С. 8].
Дюпати и Пиранези. – Дюпаті Шарль-Маргеріт-Жан-Батіст (1746–1788) – французький юрист і письменник, автор відомої в свій час книжки, перекладеної російською мовою І. І. Мартиновим (СПб., 1817), «Путешествие Г. дю Пати в Италию в 1786 году» (СПб., 1800–1801. – 4.1–2).
Піранезі Джованні-Баттіста (1720–1778) – італійський гравер й архітектор, автор циклу гравюр «Види Рима».
Лепрі, Греко – власники кафе в Римі, де збиралися російські художники.
…в том числе и Иванова, автора будущей картины «Иоанн Предтеча проповедует в пустыне». – Шевченко має на увазі картину російського художника Олександра Андрійовича Іванова (1806–1858) «Явлення Христа народові» (1837–1857).
Еще встретил он, в кафе Греко, безмерно расфранченного Гоголя… – Під час перебування в Римі 1845 р. М. В. Гоголь тісно спілкувався з російськими художниками, які там працювали і вдосконалювалися у мистецтві. Збереглася фотографія, де він сфотографований серед російських художників, які були друзями Шевченка [див.: Повесть Тараса Шевченко «Художник»: Иллюстрации, документы. – С. 335].
…в виду купола св. Петра и в виду бессмертного великана Колизея… – Йдеться про собор святого Петра в Римі – пам’ятку італійської архітектури епохи Відродження (середина XVI – початок XVII ст., архітектори Д. Браманте, Мікеланджело, Дж. делла Порта, Д. Фонтана, К. Мадерна) та Колізей (Колоссей), або амфітеатр Флавіїв, – залишки величезної споруди поблизу Рима, що призначалася для боїв гладіаторів та інших видовищ (75–80 рр. н. е.).
Это – Иосиф толкует сны своим соузникам, виночерпию и хлебодару. – Йдеться про традиційний академічний сюжет за біблійним переказом. Картина на цю тему виконана О. А. Івановим у 1827 р., знаходиться в Російському музеї (Санкт-Петербург). Не виключена ймовірність виконання такого ескізу і Шевченком.
Я становлюсь похожим на Метафизика Хемницера. – У байці «Метафизик» Іван Іванович Хемніцер (1745–1784), російський поет-байкар, зображує філософа, який цілком втратив почуття реальності.
…пригласил и священника из церкви св. Станислава… – Католицька церква св. Станіслава знаходилася в Коломні.
«Leonard Demski, mort anno 18…» (лат.) – «Леонард Демський, помер року 18…». Хоча реальний прототип образу Л. Демського не встановлений, у літературі немає сумніву в його історичній реальності [див.: Прийма Ф.Я. Шевченко и русская литература XIX века. – М.; Л., 1964. – С. 64]; образ Л. Демського посідає помітне місце в романі польського письменника Є. Єнджеєвича (1902–1975) «Українські ночі, або Родовід генія» (1966).